Положив трубку на рычаг, Винфрид весело сказал:
— Наш принц с большой свитой прибыл в Брест-Литовск и будет лично вести переговоры о перемирии. Чтобы отпраздновать этот день, комендатура приглашает нас сегодня вечером на оленье жаркое. Разумеется, не всех. Мы будем символически есть за вас.
— Русские парламентеры действительно прибыли в Двинск и покатили дальше через Вильно. Принц Леопольд взял с собой своего начальника штаба Клауса. Он ожидает сегодня же представителей министерства иностранных дел из Берлина и Вены — все соберутся в Брестской крепости, которая, таким образом, войдет в мировую историю и, может быть, станет бессмертной.
— Гройлих, — с удивлением сказал Понт, — я никогда еще не слышал, чтобы вы говорили таким торжественным тоном.
— Со времен Мюнстерского и Оснабрюкского мира, — серьезно ответил школьный учитель, — у нас не было таких событий, — ведь тогда понадобилось двенадцать лет для заключения мира. Если же мы заключим мир за двенадцать дней, Понт, это будет рекорд двадцатого столетия.
Член военного суда Познанский застыдился тихого пафоса, прозвучавшего в словах этих людей в куртках. Он заерзал, точно ему стало тесно, в мундире с высоким воротником, как становится тесно мотыльку в оболочке куколки, и круто переменил тему разговора:
— Вместо того, чтобы здесь стоять, предлагаю проветриться и несколько минут погулять под не столь историческим небом Мервинска. Кстати погляжу, не появились ли на небе три звездочки, как на майорских погонах, и не пора ли мне закурить.
— Узнаю Познанского! — воскликнул Винфрид, уже стоявший на пороге: он собирался уйти вместе с сестрой Берб. — Ради красного словца он вступает в противоречие с самыми незыблемыми железными основами культуры! Прикидывается, будто ему не известно, что на погонах майора, младшего по чину среди офицеров штаба, — гусеницы! Идем, идем, старый вавилонянин, через пять минут шабес кончится, и вы сможете возжечь в честь Моисея и пророков огонь на жертвеннике, сиречь…
— Гаванну, — торжественно закончил Познанский, — импортной фирмы Упмана в Берлине.
Он достал из кармана серебряный футляр, раскрыл его, щелкнул затвором и поднес к самому носу своего молодого друга: на полинявшей фиолетовой бархатной подкладке лежали три светло-коричневые сигары, каждая в отдельном углублении, опоясанные заветными красно-золотыми кольцами.
Сестра Берб Озан, приблизив свой носик, понюхала и рассмеялась:
— Настоящие майские жуки! Так всегда пахло в ящиках моего брата.
Пока Бертин с сестрой Софи подымался по лестнице, собираясь глотнуть воздуха, и под зелено-голубым вечерним небом, с которого струился холод, надевал на нее пальто, натягивая короткий капюшон на узел ее волос, она спросила:
— Что же, Вернер, теперь вы уже верите, что будет заключен мир?
По-видимому, она давно через Берб и Винфрида знала о том, что происходило на прошлой неделе и как все происходило. (Им хотелось взять друг друга под руки, но неловко было на глазах у всех.) Бертин тихонько, как бы нечаянно, провел тыльной стороной ладони по ее руке.
— Вы еще услышите об этом, Софи, если только русским удастся провести свою линию. Тут немало подводных камней. Если нам повезет, дело обернется, как в балладе Лотзена: «Держите влево! — раздался крик».
— Найдется у тебя сигарета? — тихо спросила она, заглядывая под его очки.
— Целый десяток, — ответил Бертин, — только что получил. — Он достал из кармана и положил в ее красивую большую руку пачку сигарет. — А вот и звезды, которых ждет Познанский, — по крайней мере две. — Он чиркнул зажигалкой.
Винфрид с сестрой Берб завернул за угол дома, ее глаза еще смеялись, вероятно, от его поцелуев. Он пропустил ее вперед в полуотворенную дверь и, оставшись один на ступенях, крикнул:
— Продолжение следует. Запах кофе уже щекочет ноздри.
Глава пятая. Тогда…
Петер Посек позвал на помощь еще одного товарища и вместе с ним убрал со стола разнообразнейшие сосуды, из которых пили кофе, освежающий черный кофе с большим количеством сахара; пили его и слушатели, и ораторы, ибо возбуждение, вызванное известием о приезде русских, улеглось не сразу. Понт дразнил Бертина слухами, которые тот так тщательно подбирал и записывал, а унтер-офицер Гройлих напомнил, что еще в апреле этого года такие же буйные лозунги с призывом к миру всколыхнули и фронт и тыл. Ему даже было известно о листовках, отпечатанных тогда в Ландау и распространенных баденскими социалистами. Между тем сестра Софи с записной книжкой Бертина в руках еще раз назвала рекордную цифру четвертого военного займа — шестнадцать, нет, двадцать семь миллиардов марок!
— Ведь мы достали новый календарь Красного Креста на 1918 год; десять и семь десятых миллиарда марок выложил наш народ в апреле, чтобы добиться победного мира… — И после короткой паузы она прибавила: — А той же осенью снова десять и семь десятых миллиарда. Как покрыть такие долги? Ведь заем есть заем, не правда ли? И порядочное государство не может не уплатить деньги, которые оно выкачало из населения.
Все с большей грустью смотрел Бертин на эту прелестную девушку, которая всю энергию и всю силу своего юного патриотического сердца отдавала больным и изувеченным солдатам, — как тысячи девушек из аристократических кругов.
— Да, сестра Софи, все это большие проблемы… Когда война останется позади, вопрос о долгах еще встанет во весь рост, они много лет будут лежать на нас тяжким бременем, быть может, всю нашу жизнь. Нам говорят, что за все расплатятся наши враги, англичане и французы, но это, конечно, одна болтовня. Если державы соберутся за круглым столом и положат конец бойне, они вздохнут свободно и сойдутся на том, что бремя задолженности каждый понесет на собственном горбу. Русские, те предлагают коротко и ясно: мир без аннексий и контрибуций, а контрибуции — это и есть военные долги. О господи, хоть бы скорее дорваться до этого мира!
Он снова налил себе воды в стакан и, бросив прощальный взгляд на Софи, пересел с импровизированного дивана на скрипучий плетеный стул между окнами, которые казались теперь двумя черными прямоугольниками; от этого как бы изменилась и комната и даже вся ситуация. Яркий свет лился из незатененной лампы на аппарат Морзе, пишущую машинку и сосновый стол. Унтер-офицер Гройлих поспешил завесить оба окна одеялами, взятыми специально для этой цели. Необходимости в затемнении теперь, правда, не было, опасность воздушных налетов миновала, но приказ есть приказ, он остается в силе вплоть до отмены. Высоко подняв руки, Гройлих привычным движением навешивал тяжелую ткань из искусственной шерсти на крюки, в свое время вбитые в стену именно для этой цели, и с задумчивым состраданием смотрел вниз на Бертина, точно хотел сказать: «Эх, бедняга, ты и сам не знаешь, до какой степени ты прав. Уж эти господа сумеют высосать из нас все соки, если только мы дадимся им в руки, мы, то есть налогоплательщики, все, кто зависит от заработной платы, оборота и тантьемы. А борьба, которую это вызовет на всем земном шаре, — застанет ли она тебя, писатель, на правильной позиции? Тебя — с твой женой, дочерью банкира, и подругой, фрейлейн фон Горзе?» Он снова уселся на табурет в той выжидательной позе, в которой теперь сидели все.
— Итак, Бертин, — сказал фельдфебель Понт, — о чем пойдет речь сегодня?
— Да, в самом деле! — несколько запинаясь, начал Бертин. — Сестра Софи была права, роясь в моей записной книжке. Ведь мы как раз выиграли Верденскую битву и повели новые позиционные бои под Верденом. Блажен, кто верует. Если смотреть на те события с сегодняшней точки зрения, следовало уже тогда подумать о мире, по крайней мере нам, армии, да и тем, кто остался в тылу, тоже. О высоком начальстве у нас и мнение было высокое; теперь мы склонны это мнение переменить. А ведь все зависело от веры в талант хоть некоторых наших политических деятелей и генералов. Солдат знал, что он исполняет свой долг, предельно напрягает силы. Он голодал, был замучен муштрой, но он отдавал все, что только мог, и умирал — не за кайзера и отечество, как неустанно старались втолковать читателям со страниц газет мои подхалимствующие коллеги, а за свой домашний очаг, за жену и детей, за родину, за то, чтобы возможно скорее вернулась мирная жизнь.