— Какого классика вы цитируете, Бертин? — спросил Винфрид.

— Самого себя, — улыбаясь, ответил Бертин. — Вы услышали первый крик только что родившейся строфы.

Через несколько минут показался фельдфебель Шпирауге, он бежал по путям и даже сам поднял, не боясь уронить свое фельдфебельское достоинство, опущенный сине-бело-красный барьер шлагбаума.

— Извините, господин обер-лейтенант, — крикнул он еще издали, размахивая удостоверением, — извините, пожалуйста, за маленькую задержку! Для наших ополченцев эти обязанности — нечто новое. Да ведь дела-то какие творятся!

— Вот именно, — спокойно сказал Винфрид. — Пока пруссак исполняет службу, мир не пошатнется.

Даже на таких маленьких станциях, как Мервинск, имелись два зала ожидания: один для «чистой публики», с красными плюшевыми диванами и двумя большими портретами царствующих императоров, живого и покойного Александра III, с бородой и в шляпе с султаном, и Николая II, с бритым подбородком, лихо закрученными усами, в офицерской фуражке и в мундире Преображенского гвардейского полка. И второй зал — для простонародья, с широкими деревянными скамьями, без столов, но с самоваром в углу. В том же углу висели распятие и потемневшая икона в византийском стиле.

Фельдфебель Шпирауге проводил наше маленькое общество в царство плюша.

— Ротмистр фон Бретшнейдер еще не освободился, — сказал он, — и поезда тоже пока не видно. Поэтому железнодорожная комендатура не может явиться, чтобы приветствовать столь высокого гостя, как господин обер-лейтенант Винфрид.

Винфрид просил поблагодарить господина ротмистра. Он-де и его спутники не ворвались сюда, как рой ос, они очень удобно устроятся на великолепных плюшевых диванах, тем более что здесь, к общему удовольствию, даже топится печка.

— Все это на скорую руку, — заметил фельдфебель. Он снял каску и вытер пот со лба. — Если найдутся стаканы, можно будет устроить чай. Кипяток возьмем на паровозе, он будет здесь через пять минут.

— Очень аппетитно, — смеясь, сказала сестра Берб.

— Принимаем с благодарностью, — поправила ее сестра Софи.

И Шпирауге вышел; в нем так и чувствовалась ротная нянька. Для такого случая он даже велел цирюльнику Шарскому привести в порядок свою бороду, этот «стог сена».

— Что за церемонии? — удивился Познанский. — Ротмистр Бретшнейдер обычно не так уж любезен.

Винфрид и Понт обменялись взглядами. Они сидели, погруженные в раздумье, — один в углу роскошного дивана, другой — в таком же роскошном кресле. Бертин и Софи стояли у окна и, слегка касаясь друг друга руками, созерцали мощеный перрон, убегающие вдаль рельсы, серое небо над лесом. Понт высказал вслух свою мысль, полуобернувшись к Винфриду:

— Кто же так старается зарекомендовать себя: местная комендатура, то есть оккупирующая власть, или же младший компаньон фирмы «Бретшнейдер и сыновья, Акционерное общество прокатных заводов в Мюнстере»?

— Другими словами, победоносная немецкая промышленность, — продолжил Винфрид его мысль. — Кто поймет? Но поживем — увидим, как говорят французы. Пока прибудет поезд, кое-что прояснится.

— А как дождемся паровоза, будет чай, — прибавил унтер-офицер Гройлих, Ему стало жарко в шинели, он снял ее и повесил на спинку кресла. — Для просушки, — объяснил он. Это была шутка, так как с неба только начали падать редкие снежинки.

— Но у меня какое-то странное чувство, — продолжал Гройлих. — Мы как будто уже пережили однажды канун мира на монфоконском участке. Впрочем, я тогда лежал в лазарете и все это помню весьма смутно.

— Отлично! — воскликнул Винфрид. — У нас есть специалист по воспоминаниям. Алло, Бертин! Что было год тому назад, когда его величество протянул западным державам руку мира, а они в нее плюнули?

Бертин медленно подошел к блестящему коричневому столу; к счастью, он уже успел выпустить из своей руки пальцы Софи.

— Ах! Вам вспомнилось двенадцатое декабря шестнадцатого года! Да, было дело! Ясно помню все до мелочей. Мы тогда как раз потеряли Дуомон, лес Фосс и лес Шом, Флери и Сувиль. Разумеется, в тот момент Клемансо и Ллойд Джорджу ничего другого не оставалось, как капитулировать.

— Ну-ну! — неодобрительно сказал Познанский. — Разве мы не навели порядок в Румынии? Не открыли себе доступ к богатейшим источникам сырья?

— Пшеница и нефть, — подтвердил Гройлих. — Кукуруза и лошади. Не будь этого, рейхсканцлеру, вероятно, удалось бы найти более подходящий тон.

Все уселись в тесный круг, и Бертин стал рассказывать:

— Мы пришли с работы и собрались перед канцелярией, кучка солдат-нестроевиков, уже успевших кое-как почиститься и проглотить свою похлебку, только посуда осталась невымытой. Близоруким приходилось ждать, пока более зрячие не изучат все до конца. Но вот дошла очередь и до нас. Я, надев очки, стал перед гектографированным листком, на котором образовались под дождем лиловые подтеки. Через мое плечо читал Халецинский, вплотную ко мне притиснулся Лебейде. На листке было написано, что мы одержали окончательную победу, что военное счастье не изменило нам и нашему правому делу, что Румыния, последний нарушитель мира, навлекший несказанные страдания на собственную страну, повержена в прах, а теперь, чтобы избавить народы от бедствий третьей военной зимы, германский кайзер в согласии со своими союзниками решил вернуть миру мир.

Мы читали это с бьющимся сердцем. Каждого солдата прежде всего опьяняла мысль, что его бесчисленным непрерывным бедам придет конец и что муки его были не напрасны.

За моей спиной прогудел низкий голос только что пришедшего коротышки Бартеля, каменщика, нашего товарища по роте с самого начала войны.

— Читай вслух! — попросил он.

И вот при вторичном чтении, когда я вполголоса произносил гордые слова приказа по армии, у меня появились сомнения: правильный ли это путь, приведет ли он к окончанию войны? Разве мы все время побеждали? Как будто бы да. Во всяком случае, мы стояли на земле врага и зашли в самую глубь страны. Но останемся ли мы здесь? Разве исход битвы под Верденом не был для нас явным поражением, хотя мы и находились «в глубине неприятельской страны и сражались на французской земле»? Был ли какой-нибудь смысл в том, что мы загубили сотни тысяч жизней? Разве француз хуже нашего знает, что та немецкая армия, которой здесь перебили хребет, никогда уже не встанет на ноги? И разве у наших союзников дела так блестящи, как уверяет Вильгельм? И почему нет ни слова о Бельгии, о том, что оккупанты уйдут и она будет восстановлена, — без этого-то мир как будто невозможен? Все мы знали, что неприятельские державы давно уже торжественно обязались не вступать в переговоры о мире, если не все союзники одновременно смогут принять условия врага.

Мой голос звучал хрипло, как всегда. Я не певец, но и певец не мог бы найти в этом тексте ноты, из которых слагается громовой клич мира. Разве только майор Янш или Глинский — царство ему небесное — нашел бы их в угоду начальству. Или два-три солдата, легко поддающиеся на приманку слов… Вокруг меня стояло человек восемь-девять. Они слушали. Когда я кончил, наступила тишина. Казалось, слышно было, как скрипят заржавевшие мозги наших бывалых землекопов. Наконец Лебейде отошел, бросив Халецинскому классические слова:

— Идем, Август, скорее укладываться, как бы нам не опоздать на поезд, который повезет нас домой.

— Бегу, — с досадой ответил Халецинский. В противоположность Лебейде он был отцом семейства и очень хотел бы к рождеству быть дома с подарками для детей. С жестом презрения, удивившим меня, он повернулся спиной к приказу. А долговязый шваб Гильдебранд, самый высокий человек в роте, повидавший свет в бытность свою странствующим подмастерьем, пожал плечами и прогудел:

— Нет, друзья, неправильный тут взят тон. Вряд ли кто ответит на эту писанину.

А маленький Фезе, обойщик из Гамбурга, собиравшийся в отпуск в начале января (что было для меня очень важно, так как буквой «ф» заканчивался наш алфавитный список и, после того как вернутся из отпуска солдаты с фамилией на «а», наступала моя очередь), печально согласился.